
Нам остается еще выяснить, почему Вахтангова в начале пути увлек образ театра в замкнутом пространстве, отказавшегося от всех средств сценичности («Изгнать из театра театр. Из пьесы актера. Изгнать грим, костюмы») и погруженного в магию творчества, в интроспекцию, без связи с внешней средой («Забыть публику. Творить для себя. Наслаждаться для себя. Сами себе судьи»). Что означало это бегство в себя, эта идиллия островного существования? У нас с Завадским по этому поводу не было разногласий - в те предреволюционные грозовые годы («закат в крови»,- писал поэт) художественная среда, к которой примыкал Вахтангов, ждала, с верой ждала сокрушительных перемен и опасалась их. Как всегда в смутные дни истории, пошатнулись нравственные устои; этот духовный разлад самым чувствительным образом коснулся и театра, его репертуара, его репетиций, его быта. Вахтангов ставил перед собой минимальную задачу - в момент разброда и смятения на валтасаровом пиру не растеряться, не усомниться, не смалодушествовать, сберечь свое достоинство и - наперекор тлетворным силам зла за стенами студии,- в далеком от всех ветров укрытии продолжать свои уроки и опыты. Перед судом истории не лучшая позиция, но единственная в то время ему доступная. Во всяком случае, намерения у него были благородные: он хотел воспитывать души других, полагая, что для этого надо сперва воспитать свою душу и души студийцев, собравшихся вокруг него.